Начало Книжные выписки

Автор: Михаил Глебов, октябрь 2003

Ничто так не формирует вкус и верность суждений, как привычка выписывать из книги понравившийся отрывок или отмечать глубокую мысль. Нужно дать себе слово ничего не пропускать при чтении писателей, которых по-настоящему ценишь. Читать нужно с карандашом в руке. (Андре Моруа)

Любой двигатель, будучи запущен, требует бесперебойной подачи топлива, и точно так же моя пробудившаяся рациональность, не желая ограничиваться узкими рамками Наполеоновского нашествия, принялась лихорадочно шарить вокруг в поисках пищи для размышлений. В такой ситуации совершенно незаменим взрослый мудрый наставник, который с первых шагов умеет направить юный рассудок по верному пути, чтобы он, двигаясь ощупью, не плутал напрасно в темных закоулках. Но я, духовно и психологически живя совершенно один, заведомо не имел таких учителей и оттого поневоле стал искать их среди печатной продукции, лежавшей в домашних книжных шкафах или случайно приглянувшейся в магазинах.

Понятно, что любой разумный человек, поставив себе некую цель, склонен идти к ней кратчайшим путем, насколько позволяют обстоятельства, - и я, ощутив желание разобраться в себе и в окружающей жизни, естественным образом искал таких книг, которые прямо и без обиняков рассматривали бы эти вещи. Первую позицию здесь по праву занимает религия, но при моих жестко-атеистических взглядах даже речи об этом идти не могло. Сверх того, в советское время литературу такого рода можно было сыскать разве в церковных ларьках, мое увлечение не одобрили бы родители, да и сами православные книжки гораздо больше рассуждали о постах и молитвах, чем предлагали ответы на действительно жизненные вопросы. Об эту их особенность я еще успею больно удариться в начале 1990-х годов; пока же сама возможность такого пути познания не приходила мне в голову. То же касается и литературы оккультного толка: железная советская цензура на пушечный выстрел не подпускала подобные книги к прилавкам (за что ей большое спасибо).

Следующим пунктом идет философия, разрабатывающая как раз наиболее общие вопросы человеческого бытия. Но, во-первых, советская власть изничтожила все философские направления кроме официально принятого материализма, так что даже мудрецы древности были известны рядовому советскому интеллигенту лишь по именам, а во-вторых, даже если бы я и получил доступ к этим "сокровищницам мудрости" (как это, опять-таки, произошло на рубеже 1990-х годов), то кратчайшим путем утонул бы в схоластике. Кроме того, у меня и великих философов были слишком разные задачи: предметы "трансцедентные" и "имманентные" могли интересовать меня лишь применительно к вопросам реальной жизни, а вовсе не ради построения гипотез глобального характера. Главная же беда заключалась в многочисленности великих философов, которые все утверждали разное и непримиримо враждовали между собой, а отсюда у разумного человека рождалось естественное недоверие к философской "науке" в целом. Что же касается занятия философией как интеллектуальной игрой, я не имел к такому занятию душевной склонности, ибо всегда сторонился лжи и переливания из пустого в порожнее.

Еще менее я был склонен искать себе наставников в среде окружавших меня мещан или, хуже того, школьных хулиганов, хотя они, по всей видимости, жили насыщенной и интересной жизнью, пользуясь тем уважением и даже любовью сверстников, коих напрасно домогался я. Здесь возникло логическое противоречие: я, в сущности, стремился к тому же результату, но категорически отвергал те средства, которыми он достигался. Впрочем, этот вопрос относится уже к другой (более важной) теме; пока же достаточно краткого вывода, что и этот путь познания для меня оказался закрыт.

Тогда осталась одна лишь художественная литература, которую на Западе презрительно зовут "беллетристикой" (точнее, fiction, каковым словом все сказано), в России же с XIX века ее принято считать "учебником жизни". На этот счет я уже неоднократно (и подробно) высказывался в нескольких местах; добавлю лишь, что относительно понимания общих вопросов бытия писатели стоят еще гораздо ниже философов и вряд ли способны вывести юношу на правильный путь. Но у этих "щелкоперов" и "бумагомарак" (по Гоголевскому выражению) есть одно величайшее преимущество перед дипломированными мудрецами: они не брезгуют рассмотрением рядовых житейских ситуаций и подмечают такие мелочи, которые попросту не видны с философского Олимпа; но мы-то ведь живем не на Олимпе, а именно среди них!

Грубо говоря, "наука об жизни" делится на два уровня: общие принципы и житейскую конкретику. Первые определяются исключительно религией, а также философией - при условии, что она выступает в качестве интерпретатора религиозных истин. Вторая представляет необъятную совокупность мелких житейских наблюдений за характерами и поступками людей. Ясно, что конкретика всецело зависит от принципов, служа их проявлением на бытовом уровне, и может быть объяснена исключительно из них; и это есть путь дедукции, т.е. "от общего к частному", который дает человеку достоверное знание. Однако возможен и встречный путь - индукции, "от частного к общему", снизу вверх, не дающий искателю достоверного знания, но лишь более или менее правдоподобные догадки. Если же наш искатель истины, будучи атеистом, заведомо лишен верных первопринципов, однако, с другой стороны, обладая здравым смыслом, решительно уклоняется от философских и прочих аналогичных бредней, и оттого не погряз во лжи, - он остается, так сказать, в положении нуля, т.е. не имеет предвзятого мнения по глобальным вопросам, но внимательно смотрит вокруг себя, анализирует конкретные житейские факты и делает из них выводы, доступные его рассудку.

Этот путь - ползая на брюхе в бытовой грязи - заведомо не может привести человека к обретению Истины (которая доступна единственно посредством религии), но он развивает его рациональное начало, обогащает опыт и вообще служит тем строительным песком, который обильно засыпается в котлован перед возведением здания. В духовном отношении песок есть факты, сами по себе бесплодные; однако подобно тому, как для работы станка необходима подача сырья, а для желудка - пищи, так и для нашей мыслительной деятельности требуется фактический материал, который идет в обработку ради получения выводов. И поскольку сырье есть фактор первичный, его обыкновенно накапливают в значительном количестве и лишь потом включают станок. То же самое произошло и со мной: конечно, я начал мыслить уже тогда, и даже еще раньше, но - в сравнении с грядущими годами - на таких низких оборотах, что поступление фактического материала долгое время производилось опережающими темпами, накапливая тот необходимый задел, который всей своей массой ринется в топку 1990-х годов.

По большому счету ситуация была такова: мой юношеский возраст обусловил пробуждение рационального начала, и это было сделано на материале романа "Война и мир"; но дальше, за узкими пределами этой книги, расстилалось бесконечное, окутанное туманом пространство, лишенное дорог и указательных знаков; и поскольку я не мог не выступить в путь, то естественным образом ухватился за самое простое, близкое и очевидное - за ту житейскую конкретику людских характеров и поступков, которая непосредственно окружала меня и непосредственно же препятствовала достижению моих целей, состоявших в уважении сверстников и душевном комфорте. Я просто видел вокруг себя недоброжелательно относящихся ко мне людей - Иванова, Петрова, Сидорова - и также некоторые собственные наиболее вопиющие слабости, считал их врагами и склонен был надеяться, что кавалерийский прорыв сквозь это кольцо блокады сам собою приведет к благоденствию. Иначе говоря, на первых порах я рассматривал свои трудности в очень узком ситуативном контексте, не только не представляя их глубоких духовных корней, но даже и психологических свойств того обывательского болота, к которому принадлежали эти случайно коснувшиеся меня Иванов, Петров и Сидоров.

Но тактика учит, что врагов следует знать; и вот здесь-то, помимо моего личного куцего опыта, была с успехом задействована художественная литература, более или менее искусно показывающая людские характеры, судьбы и те житейские обстоятельства (главным образом экстремальные), в которые попадали герои романов. Однако уже с первых шагов я каким-то чутьем догадался, что сюжетные линии, составляющие главный смысл и интерес книги, есть ложь, и доверять им нельзя. Говоря о лжи, я, конечно, имею в виду не очевидный факт вымышленности действующих лиц (даже в исторических романах), но ложно сконструированное развитие сюжета, который, случись нечто подобное в действительности, потек бы совершенно иным путем. Ибо все земные события происходят согласно Законам Божественного Порядка, и если писатель их не знает (а он не знает), то и не может их правдоподобно смоделировать. И в этом отношении хороший мастер пера отличается от плохого лишь тем, что очевидные ляпы последнего режут глаз даже рядовому читателю, тогда как маэстро умеет избегать таких несуразностей; а поскольку земной человек бессознательно убежден в том, что, в принципе, произойти может все что угодно, то и относится к почти любому повороту сюжета с легкомысленным доверием.

В результате, удачно выработав свое отношение к любому книжному сюжету как к сказке, я сосредоточил весь интерес на чисто описательной стороне дела, справедливо полагая, что фотография обычно не лжет и потому выведенные рукой мастера мелкие характерные детали человеческой психологии по большей части заслуживают доверия. Иными словами, беря в руки очередную художественную книгу, я нисколько не интересовался сюжетом (он меня даже раздражал, причем с годами все сильнее), и также оставлял без внимания общие философские концепции, но жадно выискивал по всем закоулкам мелкий песок житейских наблюдений.

Приведу характерный пример. В моем любимом романе А.Толстого "Петр I" немало места уделено отношениям юного царя и его фаворитки Анны Монс; однако из всех этих страниц мною была выписана только одна фраза (самая ранняя из сохранившихся выписок того времени):

Разве письмецами и посылками долго удержишь любовника?

Это был какой-то мимолетный фрагмент рассуждений, фраза, пролетевшая между делом, утрата которой ничем бы не повредила общему ходу сюжета. Нет никаких сомнений, что Толстой, сосредоточенный мыслями на поступках своих героев, обронил ее мимолетно (к слову пришлось) и повел свой рассказ дальше. Но именно мимолетность этой оговорки свидетельствует о ее подлинности, ибо ее не придумывали нарочно и потому не могли извратить с той или иной целью. Невольно вспоминается изречение какого-то древнего грека:

Часто глупец в неразумии мудрым обмолвится словом.

Так оно и есть, ибо обычная его речь истекает из его глупости и потому не имеет никакой цены, а случайно высказанная истина высказана не им, но через него. И я, еще не понимая этого обстоятельства рассудком, явственно чувствовал его интуицией и все свое внимание направил на выискивание и выцеживание этих золотых крупиц из мутного раствора никчемной болтовни. Это были несомненные житейские истины, и задача теперь состояла в том, чтобы скопить их как можно больше.

* * *

Еще в младших классах мать научила меня прорабатывать заданные параграфы учебников с карандашом в руках: так в экстернате военных лет, насмерть перегруженная учебой, поступала она сама. Но в те ранние годы, легко и свободно запоминая материал еще из классных объяснений, я не видел в этом занятии никакой надобности. Однако позже, когда домашние задания стали выполняться мною исключительно перед самым уроком, эта методика вспомнилась и вовсю пошла в ход: я за одну-две минуты бегло просматривал параграф, подчеркивая ключевые фразы и формулы, и тогда худо-бедно был готов пересказать их у доски. Впоследствии карандаш стал использоваться мною в исторических романах для выделения из общей пустой болтовни конкретных сведений - имен, дат, сражений и т.п. Ясно поэтому, что исторические главы "Войны и мира" были очень капитально исчирканы во всех направлениях. Родители не одобряли такого вольного обращения с книгами (которые, как учили первоклассников, следует беречь), тем более с томами из собрания сочинений; но поскольку романы Толстого были скверно изданы, да еще принадлежали деду, - серьезного давления на меня не оказывалось.

Но тут, заинтересовавшись мозаикой житейских наблюдений, я естественным образом затеял подчеркивать и их, в результате чего исчирканность страниц резко возросла. На первых порах я умел вычленять из текста только явные афоризмы или такие высказывания, которые не были тесно привязаны к контексту, и подчеркивал всю фразу сплошь. Впоследствии, однако, я обнаружил, что некоторые фрагменты текста (даже длинные), содержащие конкретные имена и сюжетные обстоятельства, могут быть от них очищены и тогда станут относиться уже не только к данному сюжетному случаю, но и ко всему классу подобных случаев; ибо я везде искал обобщений и если полагал, что сделанное писателем замечание относится лишь к герою N и вряд ли может относиться к кому-нибудь кроме него, то не торопился его подчеркивать. - Отныне мое чтение сделалось гораздо более вдумчивым, ибо я уже не только выхватывал чистые самородки, лежавшие на поверхности, но и выделял целые абзацы, содержавшие кроме золота много пустой породы. Теперь мои карандашные пометки главным образом сместились на поля: особо ценные вещи я отмечал звездочками или жирными вертикальными чертами, которые, по мере убывания важности, становились тонкими линиями и, наконец, пунктиром. В этом отношении романы резко разнились между собой: одни книги и после прочтения оставались девственно-чистыми, тогда как другие были едва не сплошь изрисованы на полях.

Следующим вполне естественным шагом стало выписывание подчеркнутых мест в отдельные тетради или (реже) перепечатывание их на машинке. Ибо возвращаться к давно прочитанной книге на предмет ревизии найденных там богатств было очень неудобно: во-первых, книга ведь могла оказаться и библиотечной; во-вторых, процесс бесконечного перелистывания от одной пометки к другой вызывал легко объяснимое раздражение; в-третьих - и это главное, - те многочисленные отмеченные фрагменты, в которых "руда требовала обогащения", не могли по прошествии долгого срока быть поняты правильно, ибо к тому времени я уже забывал подробности сюжета и не всегда мог догадаться, что именно автор имел здесь в виду и отчего мне показалось полезным этот кусочек выделить. Но если, завершив чтение книги, я по горячим следам садился за письменный стол, все найденные мною богатства компактно укладывались в десяток страниц; при этом я научился "обогащать руду", переформулируя авторский текст таким образом, что привязка к сюжету исчезала, а взамен становилось ясно, к какому классу житейских ситуаций относится приведенная здесь "мудрость". В результате механическая работа по выписыванию обрела явственную творческую составляющую, ибо для корректного переформулирования мысли ее сначала, как минимум, нужно хорошенько понять; и это была отличная подготовительная школа мудрости.

Кроме того, неожиданно выяснилось, что занятие такого рода превосходно успокаивает мои нервы и отвлекает от текущих неприятностей. Конечно, в известной степени это же достигалось и сочинением дневников, рассказов и пр.; однако писательство есть работа слишком творческая, которая хотя и не равна стихосложению, но также требует полной концентрации внимания и определенного градуса вдохновения, особенно в отсутствие наработанного мастерства; и я, вернувшись из школы в расстроенных чувствах, не всегда мог в такой степени абстрагироваться, чтобы сочинить путную вещь (а "непутевые" тут же сам выкидывал). Но выписывание мыслей затрагивало мое творческое начало лишь слегка; я мог душой оставаться в школе, лишь вполглаза следя за переписываемым текстом. Далее, меня - при моем дико грязном почерке - очень успокаивало чистописание. Раскрыв свою аккуратную тетрадь, я каллиграфически переносил туда слово за словом, наслаждаясь тем, как аккуратно ложится этот бисер на чистый лист.

Обыкновенно для выписывания книжных мыслей применялись большие "общие" тетради по 96 листов и стоившие ровным счетом 96 копеек; в эти годы на Большой Дорогомиловской улице открылся фирменный писчебумажный магазин "Восход", я время от времени наведывался туда и привозил новые свеженькие тетради. На их скользкой пластиковой обложке с большим трудом выводилось название или просто моя жирная подпись, которую я придумал накануне получения паспорта - и почти без изменений пользуюсь ею до сих пор. Первая страница тетради обыкновенно представляла шедевр прикладного искусства: я мелко изукрашивал ее красно-зелеными орнаментами, которым могли бы позавидовать средневековые летописцы. Дальнейшие страницы обрамлялись бордюром из красных точек и зеленых крестиков. Текст писался мелко, в каждой клеточке, обязательно синей или фиолетовой пастой. Между отдельными выписками оставлялась пустая строчка; в первое время каждой выписке предшествовали три красных звездочки. Однако этот труд редко уходил дальше десятой страницы: каллиграфический текст становился все небрежнее, кое-где от вечно текущих советских ручек возникали кляксы, иные фрагменты я, задумавшись, переписывал неверно, - и наконец, разочаровавшись в своей работе, сердито выдирал прочь все исписанные страницы, которые затем большей частью копировались в новую тетрадь, тогда как старая, с неряшливо выдранными клочьями, передавалась на хранение матери в ее комод, где подобный мусор копился за весь срок ее семейной жизни.

В результате такого подхода я, заводя новую тетрадь, нередко сперва переписывал туда содержание предыдущей, что, с одной стороны, серьезно замедляло общее накопление выписок, однако, с другой, уже существующие записи до такой степени вбивались в мое сознание, что много лет спустя случайно разыскав эти странички, я поражался: надо же, оказывается, откуда в мою голову залетела та или иная истина, казавшаяся почти врожденной! - Иными словами, я, проигрывая в количестве выписок, настолько же выигрывал в качестве их усвоения, а ведь это - единственное, для чего они требовались! Впрочем, некоторые тетради безвозвратно уничтожались, и этот процесс особенно ускорился в бурные 1980-е годы, так что до сего времени дошла лишь малая часть тех ранних выписок.

Кроме художественной литературы, я почти одновременно обратил внимание на периодику. В те годы наша семья - по моей инициативе - стала выписывать модную "Литературную газету", от которой сходили с ума наиболее "культурные" одноклассницы. Эта непривычно толстая газета выходила каждую среду и состояла из двух частей: первая была целиком занята литературоведческими статьями, рецензиями недавно вышедших книг и также дрязгами внутри Союза писателей, так что я туда почти не заглядывал; вторая же, напротив, посвящалась общественно-политической тематике, притом с явными намеками на сатиру; недавно я где-то прочел, что наличием такой газеты советское правительство доказывало Западу существование в нашей стране свободы мнений. Эти статьи, при всей их благонамеренности, довольно густо пестрели "умными мыслями", и я процеживал их частым гребнем. Наконец, последняя страница была отведена юмору, который выписывался мною в отдельную тетрадку.

Помимо "Литературной газеты", мы с начала 1970-х годов (также по моей просьбе) выписывали единственный советский сатирический журнал "Крокодил", где меня главным образом привлекали карикатуры. Этот веселый журнал выходил трижды в месяц, так что за год накапливалась очень существенная гора, и два-три ящика старых номеров пылились в дачном чулане. Я прилежно выписывал оттуда афоризмы из рубрики "Мимоходом"; эта подборка целиком сохранилась доселе. Одно время я также затеял копировать наиболее удачные карикатуры тушью на кальку, но вскоре оставил это занятие из-за его трудоемкости.

Довольно быстро втянувшись в работу по выписыванию цитат, а между тем испытывая явное нежелание браться за новые романы (в подборе книг я был очень консервативен и годами мурыжил все одну и ту же небольшую стопку), - я стал, в рамках самосовершенствования, разрабатывать "планы чтения" на ближайшие месяцы, которые после тщательной проработки в черновике каллиграфически переписывались на отдельные украшенные орнаментами листы и тогда считались как бы вошедшими в силу. Я где-то обнаружил мнение, что культурный человек должен прочитывать в день не менее 150 страниц художественной литературы, - дикость, которую вряд ли имеет смысл критиковать. Мой личный рекорд никогда не превышал 50 страниц, и я, хорошенько подумав, сократил свою дневную норму до тридцати, что приблизительно отнимало один час времени. Теперь каждый день, вернувшись из школы, пообедав и прочитав историческую лекцию деду, я удалялся к себе, со вздохом садился в красное кресло и, страдальчески поглядывая на будильник, прочитывал установленную норму. По мере того, как это занятие мне наскучивало, высиживать заданный час становилось все труднее; наконец следовал бунт, в результате которого план чтения без жалости рвался в клочки, и затем две-три недели проходили вдали от изящной словесности, покуда тем же порядком не принимался новый план.

Наконец мне пришло в голову, что если уж я все равно читаю новые книжки, это занятие хорошо бы подытоживать заключительными рецензиями для памяти. Сегодня кажется ясным, что эта инициатива служила мне как бы дополнительным стимулом не бросать книги на половине. Теперь тетради стали заполняться сразу с обоих концов: с одной стороны вносились выписки, с другой же - рецензии. Для этих последних был выработан жесткий шаблон: вслед за именем автора и названием романа шли "статистические данные" - когда эта книга была написана, когда мною прочитана, и количество страниц; далее следовало коротко изложить сюжет, высказать о нем свое мнение, оценить стиль и некоторые другие параметры, и под конец единой фразой подвести общий итог. - С появлением рецензий чтение книг пошло веселее, однако и уничтожались эти отзывы гораздо чаще: со вздохом переписывая в новую тетрадь "мудрые" выписки, мне очень не хотелось тратить время еще и на свою прежнюю белиберду, тем более что всякий раз я желал начать выполнение нового "плана", так сказать, с нуля и без старых грехов.

Работа над выписками из книг, единожды возникнув, прочно вошла в мой домашний обиход, поглощая избыток свободного времени, которого при более благоприятной обстановке в школе заведомо не могло бы оставаться; достаточно сказать, что в летние месяцы, когда садовые работы перемежались общением с девочками, моя писанина почти сходила на нет, даже стихи. Возня с цитатами и рецензиями шла волнообразно, по синусоиде: в какой-то момент у меня рождалось желание "наконец начать все как следует", закупалась новая тетрадь, составлялся "план", два-три часа ежедневно расходовались на чтение и выписывание; затем, по истечении месяца, темп работ замедлялся, доколе вовсе не сходил на нет, и затем, после известной паузы, все повторялось сначала. Именно такая размеренная цикличность совершенно стерла из моей памяти все конкретные факты: когда я что читал и что выписывал. Можно лишь утверждать, что эти занятия, варьируясь по интенсивности, не прекращались вплоть до 1998 года.

Конечно, мой возраст и конкретные житейские условия не могли не накладывать на процесс изыскания книжной мудрости своих отпечатков. Я рос, и с годами выписки становились менее тривиальными и более глубокими; иногда, вернувшись по прошествии десяти лет к уже прочитанной книге, я подчеркивал совсем другие места, находя прежние как бы само собой разумеющимися. В 1980-е годы на подбор книг известное влияние оказали мои новые друзья, добровольно снабжавшие меня чтивом, полезным с их точки зрения. В это же время из тетрадей исчезли живописные орнаменты, хотя я по-прежнему очерчивал каждую страницу рамкой; вверху в ее разрыве проставлялся номер страницы. Когда же осенью 1990 года я впервые обратился к Богу, стартовал совершенно новый этап выписывания мыслей, который в этой главе рассматривать еще слишком преждевременно.