Дорога на дачу
Автор: Михаил Глебов, май 2002
Долгие снежные зимы шестидесятых годов; крутые сугробы вдоль улиц, тяжело поедаемые "снегочистилками"; заваленные выше человеческого роста края дворовых газонов. Ледяной март, ветреный, мокрый апрель. И солнце, и бурно текущие ручьи, в которые отец бросает спички; и эти спички плывут-кружатся в водоворотах, на минуту скрываясь под коркой черного льда и вновь выскакивая наружу, и ныряют в пропасть сливной решетки, чтобы вырваться на речной простор через устье маленькой круглой трубы. И переполненная Москва-река, несущая можайские ледяные поля, которые трескаются, дробятся, с шуршанием переваливают через низенький бортик Нескучного сада. Снег оборачивается проталинами, черная земля проступает вокруг уцелевших сугробов; дворники скребут, колют; просыхает асфальт тротуаров; на солнцепеке выбивается первая чахлая травка. Двадцатые числа апреля: открытие дачного сезона.
Раннее воскресное утро - часов семь или даже меньше. На том месте, где ночью дрожали бледные полосы фонарей, искрятся по масляной краске ослепительные квадраты солнца. Дверцы антресолей распахнуты, возле зеркального шкафа приткнулись полусобранные сумки, термосы, резиновые сапоги. Отец в синих лыжных штанах несет из кухни завтрак. Каша, сосиски,
треклятый молочный "кофе" с жирными пенками. Из коридора доносится шевеление
бабушки, тоже собирающей сумки. Отец выносит посуду, мама заваривает в термосах чай. Короткий звонок в дверь - это явилась
тетя Оля, несмотря на выходной: дача - дело общесемейное.
Беспорядочно закутанный в кофты и шарфики, я наблюдаю неспешное движение деда с короткой палкой; с боков, словно почетный эскорт, семенят
бабушка и Ольга, обремененные вещами. Дверь запирается, звякает прибывший лифт. Во дворе отец заводит уже позабытый с прошлого года зеленый "Москвич". В отверзтый багажник пихают, пихают - да куда же столько? - еще пихают, выравнивают внутри, крышка со стуком захлопывается. Дед с министерским достоинством лезет на заднее сиденье, но ему мешает палка. Она как-то путается между ног; дед сопит, ожидая помощи.
Бабушка с брюзжанием отнимает палку; дед, переступая чреслами, движется к середине сиденья. Эскорт размещается по краям и захлопывает дверцы. Отец молча вылезает наружу и вновь захлопывает их как следует. Мать, расположившись впереди, сажает на колени меня и велит не дергаться, чтобы не пачкал ее ботинками. Отец вопросительно взглядывает в мою сторону.
- Поехали!
Перегруженный шарабан мягко трогается с места, выплывает через высокий проем арки на безлюдную Третью Фрунзенскую. Я верчу головой, изучая знакомую местность в новом ракурсе; мать придерживает мои колени; бабушка и Ольга, пригнувшись в обход сидящего мумией деда, поднимают трескотню. Перед выездом на набережную тормозим у светофора, и я, согласно инструкции, крепко упираюсь руками в зеленый щиток под лобовым стеклом.
Солнце светит, чернеют ветви еще не проснувшихся лип. По широкой проезжей части в том же направлении следуют еще два-три "дачника" - их драндулеты сверху украшены ободранным барахлом. Впереди сереет пологая арка Окружного моста; ему еще стоять здесь тридцать пять лет. Он господствует над речным пейзажем, потому что на бугре вместо небоскреба Академии Наук темнеет лишь неровная полоска бурьяна.
Честное слово, это другой город и другой я, и мне нынешнему как-то диковинно глазеть по сторонам из летящего в памяти зеленого "Москвича", подсчитывая потери - нет, скорее, удивляясь несозданному, которое с тех пор во множестве успело родиться и стать незаменимым. Нет и не может быть шумного "Третьего кольца" с нелепой полосой шумозащитных экранов. Краснеет надпись давно покойного кинотеатра "Старт". Низкая бело-синяя рухлядь торговых рядов "ярмарки", еще закрытой по причине раннего времени. И узкая, разбитая, вечно ремонтируемая лента старого Метромоста. "Москвич" пыхтит по уклону вверх, трыкая и подскакивая на осадочных швах. Нет ни
спортивного зала "Краб", ни Олимпийского вычислительного центра, только авиационный завод отсвечивает на солнце серебристыми трубами.
На проспекте Вернадского голо и пусто. Огорожена забором стройплощадка Дворца пионеров. Не видно ни купола цирка, ни летящей ласточки на фасаде Детского музыкального театра, ни даже стеклянной коробки Истфака МГУ. На башенках главного корпуса можно, прищурившись, разглядеть, который час. Яблони, липы, протягивающие свои голые ветки, снова яблони, редкие троллейбусы, холодный воздух, безлюдье на тротуарах. Иссиня-красный накатанный асфальтобетон проезжей части - писк моды того времени. Машина вздрагивает на стыках дорожных плит.
Светофор, поворот на Ломоносовский. Красная лента дороги струится в обход Университета. Возле Мичуринского проспекта из глубины захламленной сараями местности выныривает одноколейка и недолго тянется рядом. Однажды возле нее построили большую декорацию вокзала: снимали заключительный эпизод "Анны Карениной".
На Мосфильмовской улице еще нет никаких посольств, нет даже бугра, на котором они теперь красуются: грузовики, вывозящие мусор со стройплощадок города, не успели его насыпать. Сельская местность расстилается во все стороны - без купола и шпиля Парка Победы, без труб и домов Очакова по левую сторону, без белых кристаллов Давыдкова впереди. Только низина, с осени распаханная тракторами, мелочь кустов вдоль речек Раменки и Сетуни, полоска Киевской железной дороги, и за ней темная опушка леса, скрывающего таинственную Сталинскую дачу. Кое-где в отдалении из-за деревьев выглядывают крыши пятиэтажек.
Можайское шоссе летит сквозь яблоневые сады, еще не тронутые бульдозерами; впереди появляются кирпичные хрущобы: городок Кунцево. Лет пять назад он вошел в черту города. Нет еще никакого намека на Аминьевско-Рублевское шоссе, нет отходящей влево широкой Рябиновой улицы. Да и само
Можайское шоссе здесь выглядит по-другому: оно резко сужается и петляет влево, прижимаясь к пойме Сетуни (эти отрубленные извивы дороги можно увидеть еще и сейчас). Крутой пригорок, пятиэтажки окончательно уходят назад, на бутафории кремлевской стены читаются громадные белые буквы: "МОСКВА". Вправо и влево, краснея тем же асфальтобетоном, стремится узкая двойная лента Кольцевой дороги. Несколько лет назад, когда ее только открыли, отец с матерью (и со мной на руках) не поленились из любопытства описать полный круг. Между встречными полосами кольца (каждая - аж в два ряда) тянется равная им по ширине зеленая лента с поперечными засечками кустов. На той стороне сереет новенький четырехэтажный корпус мотеля, справа к шоссе подступают невзрачные избы Немчиновки.
* * *
Вот поворачиваем с широкого, скучного Минского шоссе на липовую аллею
старой Можайки, невдалеке упирающуюся в переезд. Машины впереди идут не сбавляя скорости, - тьфу, кажется, проедем сразу! Мелькает треугольный знак с нарисованным черным заборчиком: переезд. Потом еще один. Впереди, где обрывается зелень лип, торчат два полосатых бело-черных столба; сверху между ними подвешена планка, ограничивающая высоту грузовиков, чтобы не порвали контактную сеть. Машины, слегка тормозя, взлетают на взгорок мимо торчащего кверху пальца шлагбаума и, вздрагивая, пересекают рельсы. Вот уже видна коричневая избушка дежурного, который высунулся на крылечко и смотрит куда-то вправо; слева просвечивает зеленый светофор. У меня просыпается слабенькая надежда: не проскочим, не проскочим!
И точно! Два мертвых черных фонаря под длинными закругленными козырьками у основания шлагбаума оживают, вспыхивают ярко-красным и затем начинают попеременно мигать: дрынь-дрынь, дрынь-дрынь. По длине вертикальной палки зажигаются три красные лампочки, и сама она, слегка дернувшись, медленно и с достоинством ползет вниз. Отец еще может проехать, но, видя мои распахнутые глаза, к великой досаде задних шоферов тормозит перед самой палкой, которая, дойдя до низу, с размаху едва не касается земли, но пружинит обратно и застывает строго поперек. Из маленькой железной коробочки между мигающих фонарей несется противный скребущий звук: трр-трр, трр-трр. Дежурный достал желтый флажок и по-прежнему пялится вправо. Тишина. Отец, зевая, выключает мотор; ветер слегка колышет придорожные сорняки; на шлагбаум садится птичка. Мне тоже становится скучно, потому что шлагбаум хорош только в действии, а когда просто закрыт, то и смотреть, в сущности, не на что.
Наконец, после томительной паузы, справа раздается нарастающий перестук колес. Судя по характерному звону, это летит электричка, скорее всего, дальняя. Но дежурный теперь уже оборачивается и влево; тонкий металлический звон дополняется тяжелой размеренной поступью: туктук-туктук, туктук-туктук. Дело принимает интересный оборот, и я, насилу удерживаемый мамой, далеко высовываюсь в боковое окно. Из-за тополей, из-за мигающей крестовины шлагбаума вырывается веселая зелено-красная морда электрички; навстречу ей, словно привидение, тяжело выдвигается башня магистрального электровоза с длинными строгими стеклами и издает низкий, протяжный, берущий за самую душу звук. Поднявшийся ветер взметает и несет мелкую пыль. Я испуганно прижимаюсь к матери; электричка, пролетая, резко свистит в ответ; дежурный, выставив свой флажок, крутит головой в обе стороны.
Электричка уже давно исчезла, а коричневые товарные вагоны - точь-в-точь те же, что и на нашей Окружной дороге - все идут да идут, размеренно, неостановимо, туктук-туктук, туктук-туктук… Дежурный опять подозрительно вглядывается вправо.
- Ну вот, застряли, - вздыхает отец, - сейчас еще электричка будет. - Зря ты остановился, мог бы проехать, - досадливо пеняет мать. - Да ладно, пусть любуется…
Сзади нас между тем пестрит разноцветная вереница машин, загибаясь аж на Минское шоссе. Некоторые лихачи, вырвавшись из очереди, подлетают слева к шлагбауму, образуя вторую, короткую очередь. Отец презрительно хмыкает, потому что на той стороне часто дежурит гаишник. Длинный хвост товарняка, словно декорация, нехотя уплывает в зелень кустов; справа вновь свистит, звенит электричка; былинки, растущие на шпалах, выпрямляются. Вот и дежурный, спрятав флажок, убрался в свою конуру. Отец с надеждой взирает на мигающие красные огни шлагбаума: ну сколько же, в самом деле, можно?
И действительно, мигалка вдруг потухает, молкнет прожужжавший все уши треск зуммера. Слышно, как очередь сзади заводит моторы. Полосатая палка дергается и уже без должной торжественности идет вверх. Не дожидаясь, пока она встанет вертикально, отец трогается; я, высунувшись в боковое окно, наблюдаю завершение процесса. Машина подскакивает на рельсах; справа вдали, за красным светофором, еще
виден хвост уходящего товарняка. Из кустов на другой стороне действительно вылезает милиционер и протягивает первому лихачу палку. Машины рвутся через переезд уже в два ряда, опасаясь новой задержки. И правда, я успеваю заметить, как далеко сзади вновь вспыхивают красные огни мигалки. Но нам уже нет до них дела.
* * *
Липы, липы с обеих сторон, веселые знаки "зигзаг" ("зигзюг", как выражается папа), частые повороты из стороны в сторону. Низко поперек шоссе нависли провода кольцевой электромагистрали Москвы - толстые, собранные по три, ведущие от одной решетчатой башни к следующей. Грязная, задрипанная деревенька Мамоново, запруженный ручеек, мостки для стирающих баб, зеленый сарай кооперативного магазинчика.
Слева сквозь придорожные тополя краснеют кирпичные пятиэтажки Одинцова. Ветхий остов церкви
в духе сельского классицизма с ободранной колокольней; никому и в голову не может прийти, что она когда-нибудь вновь станет действующей. Напротив аккуратные послевоенные двухэтажные домики, оштукатренные желтым; забор, изящные выгнутые дуги фонарей; здесь живет какое-то местное начальство. Тихий перекресток с Подушкинским шоссе, ведущим к правительственной дачной зоне; на углу мается от скуки милиционер. И лишь затем справа открывается действительное Одинцово - столпотворение разноцветных хрущоб с магазинами в первых этажах.
Слева, по ту сторону обширного пруда, на котором еще держится лед, стремительно приближается Белорусская дорога. Параллельно главным путям идет еще одноколейка к цементному заводу. Оттого выходит целых три шлагбаума: третий, длинный и неправильный, - перед одноколейкой. Они закрываются все вместе, и здорово бывает застрять перед средним шлагбаумом, на пятачке между одноколейкой с ее маневровым тепловозиком и главной магистралью!
Ну, теперь уже совсем скоро. Общее нетерпение передается отцу, и он все нажимает педаль газа.
Впереди справа, где заметен прогал в линии придорожных сосен, сворачивает узкий асфальтовый проселок - Централка
("центральная улица"). От самого поворота (где "Москвич" невольно тормозит) распахивается широкая панорама. На переднем плане - бурое вспаханное поле, медленно сходящее под уклон, с островком болотных кустов посередине. Централка ограничивает поле справа, прижимаясь к опушке леса. Этот лес темной зубчатой стеной обрамляет пейзаж, сперва удаляясь вглубь, потом выпрямляя линию к западу. Между полем и лесом сереет низкая линия садовых участков, с забором, крышами жалких халуп и натыканными всюду палочками электро-столбов.
- Ну вот и приехали! - взволнованно объявляет отец. - Как-то оно там?..
"Москвич" резво бежит по растресканному асфальту Централки. На полпути к воротам товарищества у края пахоты возвышается древний дуб с корявыми сучьями. Сами ворота, как и следовало ожидать, заперты; в проушинах висит амбарный замок. Правление запрещает езду по грунтовым дорогам
поселка, пока весенняя почва окончательно не просохнет.
На маленьком асфальтированном расширении Централки дремлет черная "Волга" какого-то начальника с верхних участков. Отец припарковывается рядом.
- Предупреждал ведь, что будет заперто. Зачем столько сумок-то набрали? - Ничего, - оптимистично говорит мать. - Дотащим.
Открывается дверца, в лицо ударяет холодный и до такой степени чистый воздух, что его, кажется, можно пить. Разминая ноги, я бегаю у машины. Отец неодобрительно выгружает из багажника сумки; с заднего сиденья кое-как извлекается дед. Дачники, приехавшие поездом с рюкзаками, проходя мимо, пялятся на нашу рухлядь. Все, кроме меня и деда, разбирают вещи и не спеша топают к боковой калитке.
Вниз от асфальта, в обрамлении голых колючих кустов, убегает наша
улица - девятьсот метров под уклон. Грязная, размокшая, кое-где присыпанная песочком наезженная полоса шириной метра четыре, с едва пробивающейся травкой обочин, откуда выглядывают желтые солнышки мать-и-мачехи. За обочинами - кюветы с остатками талой воды, медленно текущей сквозь путаницу стеблей прошлогодней осоки. Заросли неприступной розы-рогозы по переднему краю участков, молодые яблони с гибкими ветками, кое-где приткнулась березка или тополь. В глубине - игрушечные разноцветные домишки об одно окно; к ним со столба тянется пара проводов. Отец, пыхтя, перекладывает тяжелые сумки из руки в руку; мы незаметно ускоряем ход, оставив позади неспешно плывущего деда, которого
бабушка с Ольгой, также обремененные вещами, тщетно стараются подвигнуть на рысь.
Но у меня уже нет терпения, я резво выбегаю вперед и первым сворачиваю на бревенчатый мостик нашего сада. Просторная, кочковатая от весенней сырости лужайка растянулась вперед и влево; справа чернеют перекопанные грядки огорода и Г-образный водопроводный кран; метрах в десяти от дороги, чуть левее середины, по-зимнему спит аккуратный зеленый домик; окно закрыто дощатыми ставнями.
Пока я опрометью бегаю из конца в конец непросохшего сада, словно здороваясь с кустами и деревьями, тяжело подходят родители и, поставив сумки на край песочницы, ковыряют ключом в неподатливой скважине. Вот, понукаемый эскортом, через мостик втащился дед. Дверь террасы открывается, внутри темнота и промозглость, мать раздвигает в стороны тряпки, которыми на зиму занавешены окна. Отец отпирает комнату; там собрано столько ценного, что сверх обычного замка устроен еще "секрет" - щеколда, которую можно открывать и задвигать снаружи посредством крючка, продеваемого сквозь особую дырку. По счастью, все цело - и вешалка, и нары для сна, и заскорузлые, свернутые в рулон наматрасники.
Вся компания, поеживаясь от сырости, располагается на лавках вокруг прямоугольного стола террасы. Мать достает термосы с чаем, бабушка вытаскивает хлеб и крутые яйца. Из наших ртов и из термоса валит пар. Отец, сполоснув, разливает бурый чай в перезимовавшие стаканы и чашки:
- Ну что… с новым вас дачным сезоном!
|