Начальные классы

Автор: Михаил Глебов, ноябрь 2002

Как упоминалось выше, все классы 23-й спецшколы были парные - "А" и "Б". Классы "А" набирались из привилегированных детей: там были представлены семейства дипломатов, кинорежиссеров, партийных шишек и пр. Первый "А" вела учительница Мария Ивановна, считавшаяся одним из лучших педагогов школы. Это была женщина лет сорока пяти, с черным пучком волос, бледным лицом, нездоровым румянцем щек и лихорадочно блестевшими глазами. Мне она казалась несчастной и, сверх того, всегда готовой сорваться в истерику. Действительно, из-за стены то и дело раздавался истошный визг.

В классы "Б" направлялись остальные дети, попавшие в эту школу волею случая или по косвенной протекции. Конечно, и здесь были именитые сынки, но мало, а в основном мой социальный уровень: инженеры, врачи, журналисты, работники торговли. Я бы даже сказал, что почти все они по статусу были выше моих родителей (если, конечно, забыть о Ритином лауреатстве). До школы мало кто из этих ребят был в детсаде, а домашнее воспитание делало их скромными и тихими - по крайней мере, на первых порах. В целом - хотя бы задним числом - я должен признать, что состав нашего класса подобрался близким к идеальному; правда, тогда я так не думал. Общее число детей во всех классах было примерно равным - 35 человек. Со временем появлялись отдельные новички, кто-то переходил в другие школы, но костяк, составлявший не менее трех четвертей, так и отучился все десять лет вместе. И эта стабильность также во всех отношениях была плюсом: редкие новички не имели сил перебаламутить коллектив и послушно вливались в него.

Первым "Б" классом руководила учительница Вера Семеновна Лепина. В то время ей было порядка тридцати пяти лет, она была в разводе, и ее единственная дочь Аня, наша ровесница, училась в "А"-классе у Марии Ивановны. Вера Семеновна казалась нам чем-то огромным, подобным бегемоту, и я до сих пор не знаю, была ли это ее естественная комплекция или следствие болезни обмена веществ. Во всяком случае, ее дочь Аня с малолетства имела сходные формы. Рыжевато-бурые волосы Веры Семеновны всегда были мелко завиты, на красном полнокровном лице золотились очки в тонкой оправе. В этих очках лицо ее казалось даже приятным, без очков же выглядело уродливым. Она вечно ходила в юбке до колен и кофте с какой-то брошью, на шею иногда повязывался платок - легкий или шерстяной, смотря по сезону. Впрочем, тогда многие учительницы накидывали платки, а несчастная Мария Ивановна и вовсе закутывалась в него, как деревенская баба.

Думаю, что Вера Семеновна была самым талантливым педагогом изо всех встреченных мною за десять лет и далее в институте. Ибо она была не только учительницей, но главным образом воспитательницей, и умудрялась держать класс в полном порядке и послушании, не прибегая к экстренным мерам. Те, кто осмеливался ее разозлить, отправлялись "в угол", точнее, стояли столбом у косяка двери, и это считалось позором. Она говорила спокойно, но несколько отчужденно, не допуская у ребят и мысли о возможной фамильярности. У нее никогда не было любимчиков, а если она кого бранила, то лишь за данный конкретный проступок. Она внимательно следила за каждым и как-то раз позвала встречавшую меня мать, чтобы показать ей большой прыщ в углу моего рта. Это был непорядок, который родителям требовалось срочно исправить. В один из первых дней в столовой подали кефир, и я не хотел его пить. Тогда Вера Семеновна сказала: "Пока не выпьешь - весь класс не встанет из-за столов", - и я, давясь, вынужден был проглотить свой стакан.

Вследствие такой равноудаленности от всех учеников мне трудно судить об ее реальном отношении ко мне, но все-таки полагаю, что здесь была некоторая симпатия. Она только жаловалась отцу, что я иногда смотрю на нее волком, словно готовый убить. Мое же отношение к ней сформулировать трудно: за свои дошкольные годы практически ни разу не столкнувшись с чужими людьми, тем более с учителями, я еще не имел возможности сравнивать и потому принял ее как данность, как эталон учителя, - и лишь впоследствии мало-помалу понял, что это действительно был эталон. Ибо в школах слишком много случайных людей - или хотя бы неопытных, не понимающих, что отношение к ученикам класса не имеет ничего общего с личной приязнью к знакомому ребенку; что любовь и доброта обязаны прикрываться маской безразличия и строгости, иначе дети выйдут из повиновения и сядут на шею; и главное - что нельзя допускать ни малейшей несправедливости, ибо неправда не только ранит детские души, но и фатально роняет авторитет педагога, допускающего такие вещи.

* * *

Сегодня мне трудно вспоминать о тех первых классах, потому что их слишком заслоняют дальнейшие годы учебы. Тем более, что царство Веры Семеновны вообще далеко выпадало из обычной школьной практики с ее тупым безразличием к живой душе ученика; здесь организовался свой тесный уютный мирок - до такой степени уютный, что это чувствовал даже я.

Окна класса выходили на юго-запад, и на первых уроках было пасмурно (зимою даже темно), но потом солнце заглядывало в огромные окна, косо освещало длинную коричневую доску с помостом перед ней, который почему-то называли "кафедрой", и улыбающимся портретом Ленина сверху. По бокам висело много "наглядных пособий" с утятами, грибами, разноцветными мячиками; в желтом канцелярском шкафу просвечивали какие-то книги, журналы, стопки тетрадей. Светло-бежевые стены отблескивали масляной краской; линолеум полов, стулья и столики были разных оттенков желтого цвета. Солнце касалось этого убранства, словно спичка - сухого сена, и дальше весь класс просто лучился весельем.

Вера Семеновна рассадила всех детей по своему усмотрению, и эти места закрепились на все время ее царствия. Время от времени слишком подружившихся детей разводили врозь, чтобы прекратить болтовню. В самом начале я сидел на первой парте среднего ряда вместе с болезненным мальчиком Алешей Степановым, а когда месяца через два его отчислили, я переехал к единственному однокласснику, с которым мне удалось - нет, не подружиться, но хоть как-то наладить отношения. Его звали Алеша Шахназаров. Это был тихий, скромный, вдумчивый мальчик с благородными, несколько восточными чертами лица; он идеально подошел бы для роли принца из какой-нибудь азиатской сказки. Мне же он тогда напоминал грустного ослика Иа-Иа. Я не помню сути наших разговоров; он больше молчал и затем в корректной форме изрекал что-нибудь правильное. Однажды мне вдруг по неизвестной причине полюбилось слово "торчит", и я стал вставлять его в свою речь где только можно:

В вазочке цветок торчит
И на всех подряд ворчит!

Алеша долго меня слушал и наконец сделал замечание: "Мне кажется, ты слишком часто употребляешь это слово". Я вынужден был согласиться, и мне отчего-то стало стыдно. Вот какие джентльменские разговоры мы вели.

Семья Алеши была тесно связана с "Мосфильмом", так что когда в 1990-е годы студию возглавил некто Карен Шахназаров, я не удивился. Они жили в панельной хрущобе далеко на Волгоградском проспекте, и Алеше было трудно давать каждый день такие концы на метро. Поэтому вскоре он перевелся в другую школу поближе. Меня еще успели пригласить к нему на день рождения - событие для меня небывалое! - где мы ели торт и рассматривали дефицитные книжки с карикатурами Бидструпа. Это была какая-то жуткая несправедливость; мой ум отказывался понять, почему все эти ненужные мне одноклассники сидят как ни в чем не бывало, а ушел только один Алеша.

Царство Веры Семеновны отличалось очень жесткой дисциплиной, особенно в первый год, и это обстоятельство до крайности играло мне на руку, ибо делало наскоки других ребят невозможными или хотя бы существенно затрудняло их. За партами мы должны были сидеть прямо, сложив руки перед собой; по команде открывали тетради и учебники, по команде закрывали их обратно. На переменах все ходили по коридору парами, держась за руки, и, совершив несколько полных кругов, возвращались обратно в класс. Возможно, иных ребят это тяготило, но мне даже нравилось, потому что я вообще любил определенность во всем и одобрял четкий порядок. Унаследованное от матери пуританство сильно склоняло меня к Дисциплинарному уставу, и если Вера Семеновна - непререкаемый авторитет - велела ходить так-то и так-то, я почитал своим долгом педантично выполнять ее распоряжения.

В самом конце первой четверти (и накануне Ноябрьских праздников) оба класса неожиданно вывели во двор, построили парами, и Вера Семеновна с Марьей Ивановной повели нашу колонну по городу далеко-далеко, на Плющиху, где в переулках скрывался районный Дом пионеров. Там была торжественная линейка в светлом фойе, кто-то высокий носил красное знамя, и каждому из нас прикололи на грудь звездочку октябренка. Она была небольшая, с темно-красными лучами и белой сердцевиной, в которой золотился профиль Володи Ульянова. Затем мы посмотрели кукольное представление, и нас распустили по домам.

Октябрята считались "младшими братьями пионеров", но принадлежность к этой славной организации совершенно ничем не выражалась, кроме ношения звездочки. Для тех, кто всю неделю вел себя хорошо и не получал троек, предусматривалась награда: ему к звездочке подкалывали яркую красную ленточку, и я с этим украшением ходил практически всегда. Кроме того, любой ученик, получивший за домашние задания пять пятерок подряд, удостаивался бумажной красной звезды, которую ему лепили на обложку тетради. Если же потом появлялась тройка, звездочку безжалостно отдирали, и это был страшный позор. Одно счастье, что тетради все были тонкие и часто менялись. У меня звездочки иногда появлялись, но чаще вмешивалась случайная четверка, и я оставался с носом.

Что касается успеваемости, предметы начальной школы не представляли для меня никакого труда, у доски я - на удивление - не стеснялся и отвечал довольно бойко, и первые два класса закончил с круглыми пятерками (в третьем, кажется, появились две-три четверки). Истинная сложность для меня заключалась не в учебе, а в отношениях с одноклассниками, которые, собственно, и превратили для меня среднюю школу в ад. Но это началось позже; а пока, под строгим надзором Веры Семеновны, ребята чинно сидели на уроках, чинно гуляли на переменах, и если не обращали на меня никакого внимания, то я, с младенчества привыкший к одиночеству, вовсе тому не огорчался. Я чувствовал себя в классе, как зритель в кинозале или пассажир в троллейбусе: да, вокруг толчется много народу, но какое мне до них дело, и какое им дело до меня? Так вышло, что мы собрались вместе, но не ради друг друга, а чтобы ехать (смотреть фильм).

Таким образом, мое погружение в ад, символизированное падением в дачную яму (см. Главу "Предсказание будущего"), шло постепенно, ибо много ли труда нужно, чтобы забить и сломать беззащитного семилетнего мальчика? На первых порах мне, чисто домашнему ребенку, пребывание в школе казалось диким само по себе - в точности так, как дикими казались первые месяцы пребывания в армии. Это - шок, когда человек заторможен и словно оглушен свалившимся на него несчастьем, безотносительно к фактическому положению дел. Проблема не в реальных бедах, а в том, что он выбит из колеи, и не просто выбит, но оказался именно там, куда больше всего не хотел попасть. Это удар не физический, не дверью по голове, а чисто психологический, но от того не менее опасный, ибо мы знаем, что свободолюбивые животные умирают даже в золотой клетке.

Рассуждая о других людях, мы привыкли все упрощать: мы интересуемся подробностями и если знаем, что ребенок учится хорошо и не конфликтует с одноклассниками, то и не видим никаких причин для беспокойства. Именно таким образом рассуждали и мои родители. Но только представьте домашнего цыпленка, всю свою коротенькую жизнь просидевшего возле тети Оли - и вдруг без акклиматизации, без всякого переходного периода оказавшегося в многолюдном классе, который для нас, конечно, состоит из обычных ребят, но для него - из марсиан, чье поведение непредсказуемо и постоянно держит его в напряжении. Хорошо известно, какая депрессия обрушивается на человека, впервые угодившего в тюрьму. Так что же странного, если я, внезапно очутившись в школе, переживал нечто подобное?

Школа с первых дней стала моим врагом - априори, по умолчанию. Сколько бы я ни получал там пятерок, сколько бы ни выслушивал похвал - это была чужая, враждебная территория, где не следовало задерживаться без крайней необходимости. Сама мысль о том, чтобы зайти туда просто так - к примеру, во время каникул - казалась дикой. Да, первоначальные страхи, по счастью, не сбылись; да, прямой угрозы для своей личности я не видел (как не видел ее и при посещении зубного врача), - но теперь из моей драгоценной жизни нахально вырывали по 4-5 часов в день, да еще требовали решать задачки и писать "упражнения" дома. И поскольку я не мог открыто сопротивляться этой железной машине, давившей меня, - то, стиснув зубы, внешне подчинился ей, но таким образом, что душа моя совершенно отвернулась от школы, и все, что так или иначе было с нею связано, стало для меня ненавистным. И эта ненависть, единожды сформировавшись, в дальнейшем еще сильнее затрудняла мою адаптацию, ибо человеку сложно делать то, что он от всего сердца не любит.

Я, по совести, не могу утверждать, что именно ненавидел школу: чувство ненависти вообще было для меня не характерно, за вычетом мгновенных бурных аффектов. Но я духовно отвернулся от нее, я в душе игнорировал ее, я попросту не хотел иметь с нею дела. Школа была для меня чем-то громоздким, ненужным, принудительным, словно Сизифов камень; там меня учили читать, хотя я прекрасно читал; учили писать, хотя я уже года два писал свои дурацкие рассказы; учили считать, но и считать я умел. Я не понимал, для чего обязан ходить туда и высиживать по четыре-пять тягостных часов в не самой лучшей компании. Отсюда берет свое начало мучительное разделение моей жизни на каторгу (школа) и отдых, т.е. вожделенное сидение дома. И не беда, что там одиноко, скучно, нечем заняться, - главное, что я свободен, предоставлен самому себе и могу заниматься любой глупостью, не регламентируемой со стороны.